Кепка из Копенгагена
После инсульта отец прожил пять лет. Он почти оправился – речь вернулась, правая рука и нога обрели подвижность. Разве что походка изменилась – сделалась чуть враскачку, как у старых моряков, хотя отец не то что во флоте не служил, но и на море никогда не был. Враскачку и враскачку – дело плевое: палочку в руки и вперед. Ходил он много: едва болезнь отступила, поднялся с кровати и засобирался на улицу. Я, помню, попытался, его остановить.
- Нет, - заупрямился он, - пойду. Что я тут снопом валяюсь. Еще месяц, и вовсе не встану. Не хватало, чтобы за мной утки выносили.
Сперва я сопровождал его в прогулках, затем перестал. Передвигался отец пусть и медленно, но уверенно. Ходил по своим стариковским делам – купить газет в киоске, хлеба и папирос. Эти папиросы стали моим кошмаром. Отец, несмотря на запреты врачей, категорически отказался бросать курить. Чадил, надо сказать, нещадно. Да еще и «Беломор». Сколько ни привозил я ему из заграничных командировок дорогих и – как утверждали производители – почти безникотиновых сигарет, он все складывал в нижний ящик платяного шкафа. Благодарил, конечно, с интересом рассматривал витиеватые надписи на ярких блоках, приговаривая «должно быть, хорошие», и туда же – в шкаф. Вскорости ящик переполнился, и я счел свою схватку с «Беломором» проигранной.
Единственный подарок, которому отец обрадовался искренне и почти по-детски, была кепка. Теперь таких кепок не шьют. Прежде их называли восьмиклинками – после войны они были в моде, как раз в пору юности моего родителя. У него, конечно, восьмиклинка была – старая, заслуженная: без нее отец из дома не выходил. Стоит ли говорить, что на пятом десятке своего существования кепка являла зрелище не самое эстетичное. Однако все мои попытки найти пожившей восьмиклинке замену натыкались на решительные протесты. Я разводил руками, а отец, нацепив расползающуюся по швам реликвию, отправлялся за папиросами.
И тут я увидел в магазине новую восьмиклинку! Нет, не в Москве. Дело было в Копенгагене – в самом центре, в достаточно дорогом (собственно, других там и нет) магазине. На те деньги, что стоила эта восьмиклинка, можно было скупить половину кепок Копенгагена, но я все равно в нее вцепился. Из аэропорта позвонил отцу:
- Поздравь меня, купил тебе восьмиклинку. Настоящую! Только попробуй не надеть.
- Поздравляю, - хмыкнул он. – Где купил, в Копенгагене? Много твои датчане понимают в восьмиклинках...
Однако, получив подарок, старик просиял. Он долго перебирал кепку в руках, рассматривал каждый шов, проверил – надежно ли пришита кнопочка на макушке, наконец, резюмировал:
- Вещь. Я был несправедлив к датчанам. Нет, отличная вещь. У моего деда, прадеда твоего – Григория, такая была – страшно, помню, я ему по малолетству завидовал.
Короче говоря, замусоленная восьмиклинка упокоилась в шкафу над кладбищем нераспакованных сигаретных блоков. Отец водрузил на голову заграничный подарок и даже посмотрел на себя в зеркало, хотя никогда прежде этого не делал (он даже брился на ощупь, расхаживая по коридору). Удовлетворившись тем, как смотрится в обновке, старик отправился «по делам» - за хлебом, газетами, и «Беломором».
Однажды, как сейчас помню - в субботу, - отец позвонил мне на мобильный. Я работал, звонок был весьма некстати, но я, разумеется, ответил. Более того – переполошился: отец звонил мне редко и то в исключительно случаях. Голос его был спокоен, но все же я почувствовал, что он чем-то взволнован.
- Что случилось, папа?
- Ничего не случилось. Просто хочу просить тебя об одной услуге. Ты ведь сегодня ко мне заедешь?
- Я завтра собирался. А что за услуга? Что-то срочное?
- Так, пустяк. Можно даже сказать – чудачество, что, согласись, в моем возрасте, вполне допустимо. Привези мне иностранных сигарет.
- Слава Богу! Ты взялся за ум... Конечно, привезу. Только завтра. Давай завтра. Я сегодня допоздна.
- Да, - замялся отец, - можно конечно и завтра, но лучше сегодня. Приезжай сегодня. В любое время. Ты же знаешь – я поздно ложусь.
Я, помню, даже обиделся. Вот ведь стариковский эгоизм – полный шкаф сигарет, а ему другие подавай, причем именно сейчас. Но отцу я, конечно, досады своей не открыл – сдержался.
- Ладно, сегодня приеду. Часов в одиннадцать. Каких тебе сигарет?
- Не помню точно названия... Французские. Я однажды в молодости курил. Синяя пачка. Там шлем еще такой нарисован с крылышками. Хорошие сигареты – крепкие.
- Понял, о чем ты. Привезу. Тебе блок?
- Нет, куда мне блок – пачку кипи. Мне так – попробовать...
На том наш разговор и закончился.
Отца я застал в облачении весьма торжественном – выходной костюм, белая рубашка, галстук, начищенные до блеска ботинки, топорщившиеся языками на отечных ступнях. Он сидел за столом. Слева от отца лежала копенгагенская восьмиклинка. Полный антураж.
- Привет, - кивнул он, - садись. – Сигареты привез?
- Привез. Что врачи скажут?
- А ничего они не скажут.
- Держи,- я положил на скатерть синюю пачку с крылатым шлемом.
Отец тут же ее откупорил, поднес к носу, вдохнул:
- Они. Точно они. Ты знаешь, я всю жизнь папиросы курю, лишь однажды – вот эти пробовал. Мать тебя когда рожала, я на крыльце приемного топтался. Мне нянечка пообещала сообщить – как там и что, когда, значит, разрешится. Я и остался. А как иначе? Телефона-то у нас тогда не было. Вот шастал по морозу туда-сюда. Все искурил. Хватился – нет папирос. Ларьки все закрыты. Гляжу - таксист стоит, я - к нему. Объяснил, мол, жена рожает – такие дела. Он меня угостил иностранной. А тут нянечка в окно машет: ты родился. Три восемьсот, пятьдесят четыре. Богатырь. Курил я эту иностранную сигарету и так хорошо мне было. Радостно так. И очень вкусной мне она показалась. Вот хочу попробовать – правда ли вкусная.
- Ну, так пробуй.
Отец аккуратно достал сигарету, снова ее понюхал и также аккуратно сунул обратно в пачку.
- Потом...
- Ну, ты даешь, - возмутился я, - в ночи несусь к тебе, а срочности, выходит, никакой нет. Ты, кстати, чего нарядился-то?
- Так... – улыбнулся он, - захотелось вдруг... Ты знаешь, я вот чего...
Он замолчал, словно не мог подобрать слова или не решался что-то сказать, потом все же совладал с собой:
- Я тебе никогда не говорил. По-мужски тебя воспитывать старался, а мужчины слов таких не говорят. Я очень люблю тебя, Сережа... Спасибо, что приехал.
- Я тоже люблю тебя, папа...
Сказал я это, конечно, искренне, но как-то дежурно, впопыхах – хотелось поскорее домой – спать.
Отец проводил меня до дверей. Мы обнялись, и я уехал, а ночью он умер.
Так и сидел в костюме за столом: слева – восьмиклинка, справа – пачка французских сигарет. Нетронутую пачку и кепку я забрал себе на память.
Прошло года три... Ни дня не было, чтобы я отца не вспоминал. Но вот удивительно - ни разу он во сне мне не виделся. Не шибко я во все эти вещи верю, но стал перебирать в памяти свои слова и поступки – не обидел ли я чем старика напоследок. Наконец, он пришел. Да, именно пришел. Накануне годовщины своей смерти – под самое утро. Да и сон ли это был? Во всяком случае, я отчетливо слышал, как за стеной у соседей возятся рабочие, вторую неделю кряду делающие ремонт. Отец распахнул дверь и шагнул в комнату. Он был в том же костюме, галстуке и в штиблетах, в которых я его видел в последний раз. Вошел и без какого-либо приветствия выдал: «Ты сигарет со шлемом крылатым на пачке не брал? Сегодня хватился, а их нет. Решил все же попробовать».
Я не успел ответить – за стеной загрохотал перфоратор. Хотелось пойти наорать на рабочих, однако время законное – девять утра, ничего не предъявишь. Чертыхаясь, я встал и наскоро оделся. Взгляд сам собой упал на синюю пачку с крылатым шлемом, лежащую на краю книжной полки над кроватью. Обычно я до завтрака не курю, а тут захотелось. Очень захотелось, причем именно тех – отцовских. Барабанная дробь перфоратора за стеной не давала сосредоточиться, обдумать сон. Я нацепил плащ и спустился во двор. Устроившись на краю песочницы, достал синюю пачку. Вот она, сигарета, которую старик так и не решился выкурить – даже вмятинки от пальцев на фильтре остались. Я щелкнул зажигалкой и затянулся. Почувствовать вкуса не успел – меня оглушило. Даже не оглушило: неведомая сила сжала тело словно тисками – того и гляди глаза на землю выпадут. Очнулся шагах в десяти от песочницы, засыпанный осколками кирпича, бетона, стекла. Поднял голову - на уровне моего третьего этажа зияла исторгающая в небо клубы черного дыма дыра. Все разворачивающиеся далее в нашем дворе события показывали по телевизору. Сперва приехала милиция, потом МЧС. Находящихся в доме срочно эвакуировали. Полдня мы провели в школе по соседству. После обеда разрешили на пять минут сходить домой – забрать вещи первой надобности. Я не поднимался – от моей и от соседской квартиры, в которой шел ремонт, ничего не осталось. Из-за ремонта все и получилось – рабочие задели буром перфоратора газовую трубу: искра, взрыв, шесть трупов…
Телевидение снимало наше ЧП во всех подробностях – у меня даже интервью брали. Я потом его на видеомагнитофон записал. Если хотите, приезжайте – посмотрите. Вот я, ошалевший, говорю, вот соседи встревоженные, участковый наш руками машет, дворник Таштемир, сделав умное лицо, в кадр лезет. И кто-то сидит на краю песочницы. Кто – не видно, толпа загораживает. Видна лишь сгорбленная спина. Я несколько раз пересматривал, потом ребята с телевидения кадры эти мне увеличили. Все равно лица не разглядеть – словно прячется человек. Но вот что точно видно, так это лежащую на выкрашенной ядовитым суриком доске кепку-восьмиклинку и поверх нее – синюю пачку сигарет.
Я уж говорил, что в эти штуки не шибко верю, но тут готов поклясться – это та самая кепка, что я купил отцу в Копенгагене. Можете мне не верить, но это так. А пачки с крылатым шлемом я потом во дворе не нашел. Может, дворники вместе с мусором смели, но я все же думаю, что это он ее забрал.